Конфликты как собственность
Конфликты отбирают, отдают, они растворяются или становятся невидимыми. Имеет ли это значение? А действительно, имеет ли это значение?
Большинство из нас, вероятно, согласится с тем, что мы должны защищать невидимые жертвы, о которых только что шла речь. Многие также одобрительно кивнут головами в отношении того, что государства или правительства или другие власти должны перестать воровать штрафы, а вместо этого позволить бедным жертвам получать эти деньги. По крайней мере, я бы это одобрил. Но здесь и сейчас я не буду углубляться в эту проблему. Используя выражение «конфликты как собственность», я не имею в виду материальную компенсацию. Собственно конфликт представляет собой наиболее важную отнятую собственность, а не вещи, отобранные у жертвы или возвращенные ей. В наших типах общества конфликтов гораздо меньше, чем собственности. И ценность их безмерно выше.
Они ценны во многих отношениях. Позвольте мне начать с уровня общества, так как я уже представил необходимые фрагменты анализа, которые, вероятно, позволят нам увидеть, в чем же, собственно, проблема. У высокоразвитых промышленных обществ основные проблемы состоят в организации своих членов таким образом, чтобы солидная часть людей принимала участие хоть в какой-нибудь деятельности. Сегментацию в соответствии с возрастом и полом можно рассматривать как практичные методы сегрегации. Занятость в таком дефиците, что те, кто ею обладают, создают монополии против аутсайдеров, особенно в отношении работы. В этой связи легко увидеть, что конфликты представляют собой потенциал для деятельности, участия. Современные системы контроля за преступностью — это один из многочисленных случаев потери возможности для вовлечения граждан в решение задач, имеющих для них непосредственную важность. Наше общество-это общество монополистов на решение задач.
В этой ситуации больше всего проигрывает жертва. Она не только страдает, несет материальные потери или ущерб физический или какой-либо другой. И не просто государство забирает компенсацию. Но, помимо всего прочего, она утрачивает право на участие в своем собственном деле. В центре внимания находится государство, а не жертва. Это государство определяет потери, а не жертва. Это государство фигурирует в газетах, и крайне редко жертва. Это государство получает возможность говорить с правонарушителем, но ни государство, ни правонарушитель не заинтересованы в продолжении этого разговора. Обвинитель давно уже сыт по горло. А жертва никогда бы не была. Она могла бы быть напугана до смерти, быть в панике или гневе, но никогда безучастной. Это мог бы быть один из самых важных дней в ее жизни. Что-то, что принадлежит только ей, было отнято у нее.2
Но мы тоже в проигрыше, в той степени, в какой общество — это мы. Эта потеря в первую очередь и больше всего — потеря возможности для оттачивания норм. Это- потеря педагогических возможностей. Это — потеря возможностей для продолжения дискуссии о том, что составляет надлежащую правовую процедуру. Насколько был не прав вор, и насколько была права жертва. Как мы видели, юристы обучены и знают, что можно считать относящимся к делу. Но это означает неспособность, полученную в результате обучения, позволять сторонам решать, что они считают относящимся к делу. Но это значит, что трудно осуществить то, что мы могли бы назвать политическими дебатами в суде. Насколько наказуемо преступление, когда жертва маленькая, а преступник большой — по размеру или власти. А что, если ситуация обратная — маленький вор и большой домовладелец? Если преступник хорошо образован, должен ли он страдать больше или, может быть, меньше за свои грехи? А если он чернокожий, а если молодой, а если другая сторона это страховая компания, а если его только что оставила жена, а что, если его фабрика развалится, если он попадет в тюрьму, а если его дочь потеряет своего жениха, а если он был пьян, а если ему было грустно, а если он был безумен? И так без конца. А может быть его и не должно быть? Может быть, закон Баротс (Barotse), как его описывает Макс Глюкман (1967), позволяющий конфликтующим сторонам предоставлять каждый раз всю цепь старых обвинений и аргументов, лучший инструмент для определения норм. Может быть, решение о том, что относится к делу, и о значимости того, что относится к делу, должно быть отобрано у правоведов — главных идеологов системы контроля за преступностью — и возвращено для свободного решения в залы суда.
Еще одна общая потеря, как для жертвы, так и для общества в целом, связана со степенью тревоги и неправильных представлений. Здесь опять я имею ввиду возможности для личной встречи. Жертва настолько исключена из дела, что у нее нет никакого шанса, хоть когда-нибудь, узнать преступника. Мы оставляем ее за бортом разозленную, возможно, униженную перекрестным допросом в суде, без каких-либо человеческих контактов с преступником. У нее нет выбора. Ей понадобятся все классические стереотипы, связанные с «преступником», чтобы во всем разобраться. Она нуждается в понимании, а вместо этого становится несуществующим лицом в пьесе Кафки. Она, конечно же, уйдет еще более напуганной, чем когда-либо, более, чем когда-либо, нуждающейся в объяснении, что преступники- это нелюди.
Преступник представляет собой более сложный случай. Не нужно обладать особой проницательностью, чтобы увидеть, что непосредственное участие жертвы может быть, в самом деле, болезненным. Большинство из нас избежали бы встречи такого рода. Это первая реакция. Вторая — немного более позитивная. У поступков людей есть мотивы. Если бы ситуация была построена так, чтобы можно было изложить свои мотивы (так как их видят обе стороны, а не только те, что юристы считают относящимися к делу), в этом случае ситуация может быть и не была бы столь унизительной. И особенно, если бы ситуация была построена таким образом, чтобы центральным был не вопрос определения вины, а подробное обсуждение того, что можно сделать, чтобы загладить ее, тогда ситуация могла бы измениться. Именно это должно случиться, когда жертва будет восстановлена в деле. Серьезное внимание будет сосредоточено на потерях жертвы. Это привлечет естественное внимание к тому, как их можно смягчить. А это приводит к обсуждению возмещения ущерба. Правонарушитель получает возможность изменить свое положение и из слушателя превратиться в участника (часто очень невнятного) обсуждения, о том, сколько боли ему должно быть нанесено и как он мог бы исправить ситуацию. Правонарушитель утратил возможность объясниться перед человеком, чье мнение о нем может иметь для него значение. Следовательно, он утратил одну из наиболее важных возможностей — возможность быть прощенным. По сравнению с унижениями, испытываемыми в обычном суде, живо изображенными Пэт Карлен (1976) в недавнем выпуске Британского Журнала по Криминологии, не так уж это и плохо для правонарушителя.
Но позвольте мне добавить, я думаю, что делать это мы должны независимо от его желания. Мы здесь обсуждаем не контроль за здоровьем. Мы обсуждаем контроль за преступностью. Если преступники шокированы первой мыслью о близкой встрече с жертвой, предпочтительно встрече в том районе, где живет одна из сторон, что тогда? Из последних обсуждений этих проблем я знаю, что большинство приговоренных находятся в шоке. В конце концов, они предпочитают отстраниться от жертвы, соседей, слушателей и даже своего собственного дела с помощью специалистов в области поведения и лексикона человека, которые могут там оказаться. Они совершенно готовы отказаться от своего права собственности на конфликт. Так что вопрос в том, хотим ли мы позволить им отказаться от этого и хотим ли мы дать им так легко отделаться?3
Позвольте мне пояснить один момент: я предлагаю эти идеи не из какой-либо заинтересованности в обращении или исправлении преступников. Я не основываю свои рассуждения на вере в то, что более личная встреча преступника и жертвы приведет к сокращению рецидивизма. Может быть и приведет. Думаю, что приведет. На данный момент преступник утратил возможность участвовать в личной встрече очень важного свойства. Он потерял возможность испытать такое чувство стыда, которое было бы очень трудно нейтрализовать. Я, однако, рекомендовал бы такие встречи, даже если бы было абсолютно точно известно, что они не оказывают никакого влияния на рецидивизм, может быть даже, если бы они имели отрицательный эффект. Я бы сделал это в других, более общих целях. Позвольте мне также добавить, что терять особенно нечего. Как мы все, или почти все, сегодня знаем, мы не смогли изобрести никакого средства от преступности. Ни одна мера, кроме смертной казни, кастрации или пожизненного заключения, не оказалась более эффективной в сравнении с любой другой. Мы можем с таким же успехом отвечать на преступление так, как непосредственно участвующие стороны сочтут это справедливым, и в соответствии с общими ценностями общества.
Этим последним высказыванием, как и большинством других, сделанных мной, я ставлю гораздо больше вопросов, чем отвечаю на них. Высказывания по поводу уголовной политики, особенно из уст тех, кто несет бремя ответственности, обычно наполнены ответами. А нам нужны вопросы. Серьезность проблемы делает нас слишком педантичными, а, следовательно, бесполезными для смены парадигмы.
Продолжение:
Конфликты как собственность
Суд, ориентированный на жертву
Суд, ориентированный на непрофессионалов
________________
Конфликтология и конфликты