Яндекс.Метрика

Лгать, чтобы оставаться верным истине: Линдон, Кант, Мюнхгаузен

Лгать, чтобы оставаться верным истине: Линдон, Кант, Мюнхгаузен

Лгать, чтобы оставаться верным истине: Линдон, Кант, Мюнхгаузен

Роман Ганжа

Одна из особенностей, скорее забавная, современного человека — а мы с вами являемся, без всякого сомнения, людьми во всех отношениях современными, то есть не только живущими в настоящем, — что, по правде сказать, случается не так уж и часто, — но и деятельно формирующими «настоящее» как такое особое пространство, в котором напряженно экзистируют и даже еще более напряженно коммуницируют исключительно современные и прогрессивные люди — такие, как мы с вами, — так вот, эта забавная особенность заключается в том, что мы — я позволю себе смелость говорить от лица всех нас — испытываем жгучую потребность удостоверять собственную современность посредством обнаружения ее истоков и прообразований в делах давно минувших дней и персонах прежде отшедших от жития сего. Восемнадцатый век — век либертинажа, теории графов и оспопрививания — дает весьма богатый материал для подобных упражнений. И тут самое время вспомнить несчастного Редмонда Барри, к которому фортуна сперва повернулась лицом, а уж потом изнанкой, — только не теккереевского — пошлого и какого-то одномерного, а, разумеется, кубриковского — вызывающего сочувствие и даже обладающего своего рода глубиной. Так вот, Редмонд рассказывал своему маленькому и горячо любимому сыну Брайану — судя по всему, довольно часто и в одних и тех же выражениях, — вместо сказки на ночь? — некую «историю про форт».

К статье Ганжи Лгать илиИстория повествует о том, как во время Семилетней войны англичане во главе с Редмондом врываются во французский форт и срубают столько — или даже больше — голов французских артиллеристов, сколько там было пушечных ядер. История, как может судить зритель, — в романе Теккерея такой истории и вовсе нет, — придумана Редмондом от начала до конца. Она даже немного мюнхгаузеновская по степени преувеличения. Вскоре, в тот самый момент, когда удача уже изменила нашему герою и крах вот-вот наступит, Брайан неудачно падает с лошади. Умирая, он просит отца рассказать ему историю про форт. И вот тут Редмонд на короткое мгновение как бы трагически возносится над всей банальностью его авантюрного прошлого и, глотая слезы, в каком-то невероятном напряжении душевных сил — что бы вы думали? — рассказывает историю про форт. Вне всякого сомнения, тут нечто большее, чем просто желание скрасить последние минуты жизни мальчика. Это — момент истины для Редмонда, и, чтобы в решающий, трагический момент оставаться верным истине, — какой истине? — ну, конечно же, истине любви, — Редмонд произносит слова, в которых нет ни капли правды. Он произносит их не только для Брайана, но и для себя — он заставляет себя взглянуть на самого себя в свете истины, — истина же такова, что в жизни Редмонда только любовь к сыну была чем-то подлинным, а все остальное было ложью и самообманом. — Ну и что же тут современного? — спросит иной читатель. — Не знаю, как вам, а мне эта история кажется современной до крайности: разве не вошло уже среди нас, современных людей, в привычку и даже в обязанность время от времени инспектировать собственную жизнь на предмет пропорции подлинного и неподлинного? — и с удивлением обнаруживать, что подлинного-то буквально кот наплакал, так что даже для того, чтобы кому-то об этом рассказать, приходится бессовестно врать, потому что если не врать, то и рассказать-то будет нечего. Только так — в модусе бессовестного вранья — мы — современные люди — можем оставаться честными перед самими собой.

Разобраться во всем этом нам, как всегда, поможет Кант. В статье «О мнимом праве лгать из человеколюбия» Кант доказывает, что надо всегда говорить правду, — при этом все доказательство построено — по правде говоря — на одном-единственном примере, и этот пример настолько странен, что сразу же закрадывается подозрение, что не все тут так просто, как кажется. — Общий тезис гласит, что если какому-то доброму человеку мнится, что его ложь может кому-то помочь или даже кого-то спасти, то этот добрый человек глубоко заблуждается, поскольку, спасая «отдельное лицо», он «делает негодным к употреблению самый источник права», — ведь результатом этого человеколюбивого поступка может стать недоверие к любым свидетельским показаниям вообще, расторжение всех договоров и отмена всех правоотношений. Более того, ложь следует рассматривать как правонарушение, поскольку за все непредвиденные последствия лжи должен нести ответственность сам лжец. А пример таков — Допустим, я нахожусь в одном доме с человеком, которого некто желает убить. Назовем этого несчастного S. Раздается звонок в дверь, я открываю и вижу, что на пороге стоит тот самый убийца — назовем его Р — и вежливо интересуется, дома ли S. Предположим, я решаю все-таки спасти S и солгать, допуская тем самым несправедливость по отношению ко всему человечеству вообще. Я вежливо отвечаю убийце: простите, мол, милостивый государь, но никакого такого S, насколько мне известно, в доме на сей момент не наблюдается. Уж не обессудьте. Убийца хмыкает, но тем не менее соблюдает приличия, принятые между светскими людьми — вежливо кланяется и без промедления ретируется. А тем временем S, не поставив никого в известность, незаметно покидает дом с черного хода. То есть получается, что мое утверждение о том, что S нет дома, было объективно истинным и лишь субъективно ложным. Далее события развиваются по непредсказуемому сценарию: S и Р волею случая встречаются на дороге, Р раскланивается и убивает S, суд приговаривает меня к ответственности как виновника его смерти. — Очевидно, нечто в том же роде может произойти, если S дома нет, я лгу убийце и говорю, что S дома, убийца снимает шляпу и проходит в дом, S тем временем незаметно проникает в дом с черного хода, волею случая S и Р встречаются в гостиной, угощаются аперитивом, Р рассказывает свежий анекдот и убивает S, суд приговаривает меня к ответственности как виновника его смерти. — Таким образом, в обоих случаях моя ложь привела S к смерти, а меня — к судебным издержкам и необходимости встречаться с неприятными людьми. — Совсем другое дело, если я решаю всегда говорить правду и тем самым потрафить не S как «отдельному лицу», но человечеству вообще — в том числе и в лице злополучного S. В первой из двух описанных выше ситуаций я говорю убийце: так точно-с, вашество, проходите, не стесняйтесь, будьте как дома, угощайтесь, S сейчас спустится. S тем временем незаметно покидает дом с черного хода — о чем я, разумеется, даже не догадываюсь — и призывает городового. Городовому ничего не остается, как исполнить веление судьбы, зайти в дом и арестовать Р. Волею случая убийство не свершилось, да и меня привлечь не за что — поскольку мое утверждение «S дома» было субъективно истинным, а вот объективная его истинность или ложность от меня зависеть никак уж не могла. — Во второй рассмотренной выше ситуации я честно говорю убийце, что S дома нет, убийца отправляется искать S на дорогу, S тем временем незаметно — стараясь, чтобы я ни о чем не догадался, — ведь он уже понял, что я всегда говорю правду и только правду, — проникает в дом с черного хода и тем самым волею случая снова ускользает от убийцы. — Таким образом, в обоих случаях моя правдивость объективно способствовала как спасению S, так и — last but not least — избавлению от необходимости платить адвокатам и встречаться с неприятными людьми.

Абсурдность примера мешает увидеть главное — то до странности большое значение, какое Кант придает роли случая и фортуны во всем этом деле. Согласно Канту, ложь во спасение в любом случае причиняет спасаемому — поскольку он олицетворяет человечество вообще — вопиющую несправедливость, последствия которой — а Кант считает, что эти последствия могут простираться вплоть до упразднения права вообще — превосходят любой вред, который может быть причинен данному лицу вследствие того, что мы честно сдали его убийце. Кант пишет: «Это была только чистая случайность…, что правдивость показания повредила обитателю дома, это не было свободным действием… Собственно, не он сам [то есть тот, кто говорит правду и только правду. — Р.Г.] причиняет этим вред тому, кто страдает от его показания, но случай». — Получается, если мы всегда обязуемся высказывать исключительно субъективную истину, — то есть то, что, по нашему мнению, в настоящий момент является истинным, — в конце концов, если подходить к вопросу строго, то на вопрос убийцы — дома ли S — мы должны были бы каждый раз честно отвечать «не знаю», — то такое обязательство означает в то же время, что вопрос объективной истинности или ложности наших суждений мы всецело доверяем слепому случаю. Мы собственно, обязуемся быть честными только перед самими собой — ведь, во-первых, утверждая субъективную истину, мы — волею случая — можем объективно солгать другому, даже не подозревая об этом, и, во-вторых, если бы мы вообще не стремились быть честными перед самими собой, то мы могли бы с тем же успехом решить для себя всегда говорить неправду и только неправду, — субъективную ложь, — а вопрос объективной истины и лжи вновь доверить фортуне. — Более того, поскольку речь идет о такой субъективной истине, которая, по случайности оказавшись также и объективной истиной, может привести к убийству, — но, по крайней мере, не к судебным издержкам, — то мы, высказывая эту субъективную истину, в то же время не можем не желать, чтобы она оказалась объективной ложью. — Ну то есть хотелось бы верить, что Кант имел в виду что-то именно в таком роде, в противном случае … в общем, это было бы ужасно. — Итак, если мы доверяем фортуне вопросы жизни и смерти, вопросы объективной истины и лжи, то мы не можем также не довериться этой капризной … богине? … да, пусть будет «богине» … в гораздо более деликатных вопросах, касающихся истины нас самих — то есть в вопросах о том, кто мы такие и чего мы стоим. Давайте продолжим кантовский пример и представим, что всякий раз, когда некто скрывается в моем доме, дело по случайности заканчивается убийством — то есть мой субъективно правдивый ответ на вопрос убийцы всякий раз оказывается также и объективно истинным. И это происходит вот уж пятый … десятый … двадцатый раз подряд. Можно бы уже и догадаться, что таким кровавым способом фортуна прозрачно намекает: мол, что же ты за человек такой? … предатель и убивец — вот кто ты такой. — И совсем другое дело, если все мои ответы оказались объективно ложными и все мои приятели благополучно спаслись. Это значит, что фортуна ко мне благоволит и что я прекрасный друг и вообще хороший человек. Тут чистый азарт — превращая самого себя в ставку в игре фортуны, я могу выиграть — выиграть самого себя! — только в том случае, если моя «правда» неизменно оказывается объективной ложью. Основанием моей персональной истины — истины о человеке, который всегда говорит правду и только правду, преследуя общечеловеческие идеалы — может быть только такое положение дел, при котором вообще ни одно мое субъективно правдивое высказывание не соответствует действительности.

Еще один маленький шаг — и вот он — барон фон Мюнхгаузен! — Конечно, не совсем исторический барон; скорее уж горинско-захаровский. — Если, следуя логике Канта, мы должны всегда говорить правду и только правду, надеясь и делая ставку на то, что наша правда волею случая каждый раз будет оказываться ложью, то

барон Мюнхаузен

Мюнхгаузен идет дальше и провозглашает необходимость высказывания только такой субъективной правды, о которой мы точно знаем, что она объективно является ложью. — Это необходимо ровно для того, чтобы всегда оставаться честным перед самим собой и говорить правду и только правду, — поскольку всемирный экзистенциальный климат таков, — и это несомненный симптом наступления «современности», — что любое суждение, которое в полной мере соответствует окружающей нас с некоторых пор «действительности», будучи высказанным, не может не прозвучать как откровенная фальшь и подлая, отвратительная неправда, — что мы и наблюдаем каждый день по телевизору. — Да, необходимо во что бы то ни стало говорить правду и только правду, — даже если единственным способом сказать правду — высказать истину о себе самом — является ложь. Мюнхгаузен отказывается мыслить идеологически, готовыми схемами, отрыжками здравого смысла, — ведь это означало бы отказаться от самого себя. Если бы барон начал рассказывать, что вот он такой-то и такой-то … отставной ротмистр … неудачно вышедший в отставку … заядлый охотник, — то в этих, в общем-то, согласных с «реальностью» утверждениях не оказалось бы главного — самого Мюнхгаузена, самого правдивого человека на свете. Если Кант доверяет фортуне решение вопроса о соответствии субъективно правдивых высказываний действительности, — при этом опыт ставится на ком-то другом, на несчастном приятеле, укрывшемся в доме, а сам игрок рискует разве что «судебными издержками», — то Мюнхгаузен берет решение этого вопроса в свои руки, — и, конечно же, он делает выбор в пользу «объективной лжи», совершенно неправдоподобной выдумки, поскольку «объективная истина» оккупирована всепроникающей обывательской пошлостью и тошнотворной бюргерской благонамеренностью. При этом последствия говорения правды — правды в форме очевидной лжи — барон испытывает исключительно на себе самом. Обычная, правдоподобная правда всегда может быть взята под подозрение и поставлена под сомнение полицией здравого смысла — и только совершенно неправдоподобная правда неотчуждаема и не подлежит изъятию, обыску и аресту. За обычным, приемлемым для обывателя А — «Я — неудавшийся подполковник и сочинитель охотничьих историй» — всегда следует такое В, которое отрицает персональную истину субъекта первого высказывания — «Ты — раб сословного колеса фортуны, игрушка в руках сильных мира сего, ряженая в поношенный офицерский мундир марионетка». Значит нужно сформулировать такое А, — совершенно недопустимое с точки зрения здравого смысла, — чтобы превратить закон, по которому из А совершенно против моей воли следует В, в фарс и балаган, потому что из заведомой лжи, из противоречия можно вывести все, что угодно, а не только то, что само собой выводится из А по неумолимой логике ложного, непрозрачного для себя сознания. Если я полагаю в основание себя самого противоречие, скандал и недопустимую в приличном обществе дерзость, то лишь для того, чтобы пресечь автоматизм идеологической иллюзии и всегда оставаться верным истине.

— Вы утверждаете, что человек способен поднять себя за волосы?

— Обязательно. Мыслящий человек просто обязан время от времени это делать.

04.06.12 11:55

Отношение к статье

Никитаев Владимир Владимирович
Никитаев Владимир Владимирович

Прежде всего, спасибо Роману Ганже за то, что привлек внимание к малоизвестной в широких кругах интеллигенции коротенькой (6 стр.) работе Канта «О мнимом праве…». Несколько месяцев тому назад я пытался сделать то же самое, когда в тексте, так и не опубликованном РЖ, предлагал движению «За честные выборы» переквалифицироваться в движение «За честность». Там же я так же обсуждал соотношение честности и справедливости. Однако на этом, судя по всему, наши с Романом Ганжой совпадения заканчиваются.

Поскольку фрагмент о Канте занимает в его статье центральное место и выступает своего рода основанием всего дискурса, остановлюсь только на нем (пока). Прежде всего, контекст: Кант ведет заочную полемику с Бенджаменом Констаном, главным теоретиком французских либералов того времени. Центральный пункт дискуссии – о том, как должна быть устроена система права; в частности, должно ли право следовать и подчиняться политике, или наоборот: политика должна подчиняться праву.

В самом начале Кант ставит и обсуждает два вопроса.

1. Имеет ли человек право быть неправдивым в тех случаях, когда он не может уклониться от определенного ответа «да» или «нет» (Кант постоянно оговаривает этот момент невозможности уклониться)? Тем самым, условия этого мысленного эксперимента таковы, что вы не можете ни промолчать, ни сказать «не знаю». То есть, в реальной ситуации вы можете воспользоваться любым из них – молчать или сказать «Не знаю», – не опровергая Канта; главное, чтобы вы сами верили в истинность того, что говорите. То есть, если вы действительно не уверены, что ваш друг находится в доме или вне его, то честно говорите правду: «Не знаю».

2. Не обязан ли человек в показании, к которому его несправедливо принуждают, сказать неправду, с тем, чтобы спасти себя или кого другого от угрожающего ему злодеяния? – Нет, говорит Кант, ничто не должно принуждать человека к тому, чтобы он говорил ложь.

У Канта той «ставки на фортуну», которую приписывает ему Р. Ганжа; зря он из кёнигсбергского профессора лепит французского бретера. Кант имеет дело с ситуацией, когда универсальное суждение пытаются (Констан) опровергнуть частным примером, случаем. На этот случай он и отвечает тем, что показывает случайность возможных следствий из этого случая. Которые, конечно, в силу их неопределенности (равновероятной противоположности исходов) никак не могут служить опровержением универсального долга говорить правду (с оговоркой: если нет возможности уклониться от определенного высказывания).

В тексте Канта нет всей той софистики субъективной/объективной истины, в которой упражняется Р. Ганжа. Зато в цитате, которую он приводит, выпущена важная, фундаментальная мысль Канта:

 «Ибо из права требовать от другого, чтобы он лгал для нашей выгоды, вытекало бы притязание, противоречащее всякой закономерности. Напротив, каждый человек имеет не только право, но даже строжайшую обязанность быть правдивым в высказываниях, которые он не может избежать, хотя бы ее исполнение и приносило вред ему самому или кому другому».

А иначе, добавлю от себя, остается один шаг до согласия с практикой расстрела без суда и следствия, исходя из принципа «революционной целесообразности».

Источник

__________

Для философствующих конфликтологов

Конфликтология и конфликты