«Давно среди смертных живет молва, будто бедою чревато счастье и умереть не дано ему, пока невзгодой не разродится» — так формулирует идею о божественной зависти Эсхил (Агамемнон, 749 — 752) [1].
1 Эсхил. Трагедии. М., 1978. С. 209.
В форме доморального представления (оборонительная магия) вера людей в «зависть» сверхъестественного начала ко всякому человеческому счастью и успеху, пожалуй, присуща всем примитивным культурам. В виде многочисленных пережитков она сохранилась и до наших дней (магические действия, чтобы «не сглазить»). В развитых цивилизациях Востока эти представления обретают моральную форму, что нашло свой отклик в известной притче Соломона: «Двух вещей я прошу у Тебя, не откажи мне, прежде нежели я умру: суету и ложь удали от меня, нищеты и богатства не давай мне, питай меня насущным хлебом, дабы, присы-тившись, я не отрекся Тебя и не сказал: «кто Господь?» и чтобы, обеднев, не стал красть и употреблять имя Бога моего всуе» (30: 7 — 9).
Но лишь в греческой мысли идея о «зависти богов» приобретает вид стройной этико-теологической системы, особенно у трагиков, у Пиндара и Геродота. Но начать все же хотелось бы с эпоса.
Примечательно, что в двух поэмах, приписываемых одному автору, — «Илиаде» и «Одиссее» — содержится в сущности различный подход к этой проблеме. В «Илиаде» впервые была тщательно разработана вся теогоническая система, но в поэме нет даже и намека на существование божьей зависти к смертным. Присутствие богов во всех человеческих делах, их всемогущество, божественная забота о сохранении гармонии, антропоморфизм, выраженный кроме всего прочего в том, что боги были наделены всей гаммой человеческих эмоций, — все это служило стержнем мифологического сознания богобоязненности и страха перед божественным гневом, инспирированным скорее нарушением принципа «богу — богово», чем завистью. Не случайно Диомед, обращаясь к Гектору, дважды почти буквально повторяет одну и ту же фразу: «Нет, с богами блаженными я не желаю сражаться!» [2]
2 Гомер. Илиада. 6, 141.
Ситуация начинает» постепенно меняться в «Одиссее». Поведение героев этой поэмы уже в большей степени определяется свободным выбором, хотя может быть в не меньшей степени предопределено богами. Моральные индивиды «Одиссеи» поэтому более чувствительны к «несправедливому» и «благому», хотя все еще не способны к этической рефлексии. Но при этом они чрезвычайно податливы ко всякого рода предрассудкам. И при сравнении двух эпосов видно, как постепенно начинает выкристаллизовываться идея о «зависти богов».
Менелай, предвкушая возможную встречу с Одиссеем и описывая ее во всех красотах, замечает, что «столь великого блага нам дать не хотел непреклонный бог, запретивший ему, несчастливцу, возврат вожделенный» (Одиссея, 4, 181 — 182). Дважды Алкиной, царь феакийцев, сетует по поводу того, что «бог Посейдон недоволен нами за то, что развозим мы всех по морям безопасно» (Одиссея, 8, 565 — 566; 13, 173 — 174). Наконец, эту же мысль в заключении поэмы Гомер вкладывает в уста Пенелопы в тот момент, когда Одиссей уничтожает все ее сомнения, раскрыв тайну, известную только им двоим. Обращаясь к мужу, Пенелопа говорит:
…Меж людьми ты всегда был самый разумный и добрый. На скорбь осудили нас боги; было богам неугодно, чтоб, сладкую молодость нашу вместе вкусив, мы спокойно дошли до порога веселой Старости.
(Одиссея, 23, 209 — 213)
Не трудно заметить, что в приведенных фрагментах из поэмы странствий проскальзывает идея о ревности богов к людской удаче, благополучию, богатству, ко всякому человеческому счастью. Кульминационным моментом развития мысли являются слова Калипсо: «Боги ревнивые, сколь вы безжалостно к нам непреклонны!» (dzelemones exochon aeeon — Одиссея, 5, 118). И все же из данных фрагментов не следует, что эпические герои испытывают чувство трепетного страха перед «завистью богов» [1], а скорее возмущаются таким положением дел. Страх становится принципиальной чертой нравственно-религиозной культуры Греции лишь в архаический и классический периоды. Причины столь кардинального перехода кроются, по всей видимости, с одной стороны, в смене «героической» модели культуры, с другой — в обособлении моральных норм и становлении нового типа нравственной культуры.
1 Примечательно, что в «Одиссее» поэт использует не стереотипизированный поздними авторами глагол phthoneo («завидовать»), a agamai в значении «негодовать», «завидовать».
В культурологии принято различать два типа социокультурной регуляции поведения личности: «культура стыда» и «культура вины» [2]. Системообразующий стержень культуры первого типа — общественное одобрение или порицание личности, а не самооценка индивида, поэтому всякое отклонение от господствующих норм поведения вызывает неодобрительное отношение со стороны коллектива и инспирирует у субъекта чувство стыда и позора. Этот тип культуры как раз и доминирует на эпической стадии развития многих этносов. Гомеровские поэмы, достаточно ярко иллюстрируют тип «культуры стыда». Вот почему «своеобразие воспроизводимой Гомером моральной ситуации состоит в том, что есть моральные индивиды, но отсутствуют сформулированные общеобязательные моральные нормы», то есть в нравственном социуме гомеровского общества отсутствует «абстрактно-фиксированный критерий различения нравственного и безнравственного» [3]. Этим, видимо, и объясняется тот факт, что гомеровские герои испытывают как страх перед общественной оценкой, так и трепет перед богами.
2 Толчком к социологическим обобщениям в этом ключе послужила книга Benedict R. The Chrysanthemum and the Sword: Patterns of Japanese Culture. N. Y., 1946.
3 Гусейнов А. А. Введение в этику. С. 40, 42.
Для «культуры вины» характерна переориентация типа личности на интравертность — на самооценку и саморегуляцию. Иными словами, осуществляется переход к этической рефлексии и моральной ответственности индивида. На этой основе в Греции в VII — VI веках до н. э. моральные нормы долженствования обособляются от реального поведения личности. И в этом суть нравственного переворота в Греции. Суть культурного переворота — в развитии соревновательного духа, появление которого создает необходимую социопсихологическую среду для возникновения чувства зависти в широком смысле слова. Под влиянием всей совокупности этих факторов в Греции окончательно формулируется концепция «зависти богов».
Судя по текстам греческих авторов VI — IV веков до н. э., они не ставили себе цели раскрыть сущность концепции «зависти богов» (phthonos theon). Обращаясь к своей аудитории, поэты, трагики и «отцы истории» не акцентировали внимание на «зависти» какого-либо конкретного бога. Зависть всегда приписывалась некой анонимной, абстрактной божественной силе. Апелляция к безымянному божеству или демону, судя по всему, типологически присуща мифоэпическому мышлению. Современникам, видимо, было ясно, о каких «карающих» функциях богов шла речь, поскольку сама идея исходила из народных верований и предрассудков. И не случайно упоминания о божественной зависти всегда были мимолетными и подчиненными другим, более значимым целевым установкам авторов. Вот почему представление о «зависти богов» само по себе слабо эволюционировало; гораздо отчетливее прослеживается, какую окраску по мере развития этической мысли придавали греческие мыслители этому фактору в жизни индивида. В этом плане можно выделить в хронологическом и концептуальном смыслах три пары авторов: Пиндар — Вакхилид, Эсхил — Геродот, Эврипид — Фукидид.
Лирики, продолжавшие мыслить категориями полисной морали, прибегали к концепту «зависти богов», как правило, в тех случаях, когда стремились особо подчеркнуть «добродетельный» поведенческий идеал разумного, умеренного и «достойного зависти» в хорошем смысле гражданина. Пиндар, как, впрочем, и Вакхилид, был бесспорно апологетом соревновательности. Для него стремление человека «быть заметным», восхождение к подвигу и успеху — суть естественные желания человека. Этим же духом наполнены и его оды, прославившие победителей четырех общегреческих состязаний, — Олимпийские, Пифийские, Немей-ские, Истмийские. Греческие состязательные игры, как справедливо отмечает М. Л. Гаспаров, неадекватно поняты человеком наших дней [1]. Они выявляли не столько того, кто был лучше всех в том или ином спортивном искусстве, сколько наилучшего и осененного божественной милостью человека вообще. И поскольку состязание выступало как проверка на обладание божьей благодатью, то одновременно оно могло стать и испытанием на божественную зависть. Как бы отгоняя ее, Пиндар восклицает:
1 См.: Гаспаров М. Л. Поэзия Пиндара//Пиндар. Вакхилид. Оды. Фрагменты. М., 1980. С. 362.
Необделенные дольщики эллинских услад, Да не встретят они оборота божьей зависти: Будь к ним незлобен бог! (Пифийские песни) [2]
…Совершенно иное значение придает «зависти богов» Эсхил, уловивший нравственное переосмысление греками религии. Для Гесиода и раннегреческих лириков характерна лишь «потребность обрести в лице богов (в первую очередь, в Зевсе) некий нравственный авторитет, высшую инстанцию, покровительствующую справедливым деяниям людей и карающую их за преступления против общественной и индивидуальной морали» [1]. Так в этико-теологической мысли постепенно формируется представление о Зевсе как носителе высшей справедливости. У Эсхила то же божественное начало наделено этическими функциями, а божественная зависть выступает в качестве составной единицы божественной справедливости, гаранта сохранения status quo мироздания.
1 Ярхо В. Н. Художественное мышление Эсхила: традиции и новаторство// Язык и культура античного мира. Л., 1977. С. 4.
Наиболее отчетливо это представление прослеживается в «Агамемноне» Эсхила. Введенные в трагедийный сюжет кровавая месть и родовое проклятие служат Эсхилу не столько рефлексией первобытной моральности, сколько для подчинения новому канону божественной справедливости. «Зависть богов», которая, кстати, и у Эсхила продолжает оставаться анонимной, хотя и можно предположить в качестве ее субъекта самого Зевса, выступает в роли заслуженного отмщения в каждом конкретном случае нарушения справедливости и гармонии.
…….Именно благодаря прямому и неукоснительному действию божественная зависть, несмотря на ее искусственно архаизированную форму, наводит еще больший ужас на смертных. Показательна в этом смысле сцена приезда Агамемнона домой, в которой Эсхил пером тонкого психолога строит каркас нравственно-психологического конфликта, нагнетает атмосферу трагедийности.
Клитемнестра устраивает не по-царски сверхпышный прием покорителю Трои Агамемнону и предлагает ему войти во дворец по пурпурному ковру. Опасаясь «людского осуждения» и «зависти богов», Агамемнон, терзаемый сомнениями, не знает, как ему поступить.
Продолжение
Феноменология зависти в древней Греции
Согомонов А.Ю. Феноменология ЗАВИСТИ в древней Греции// Этическая мысль: Науч.-публицист. чтения/Редкол.: А. А. Гусейнов и др. — М..: Политиздат, 1990.