Яндекс.Метрика

Террор как форма политического демонизма. Взгляд из прошлого в настоящее

Террор как форма политического демонизма. Взгляд из прошлого в настоящее

Террор как форма политического демонизма.  Взгляд из прошлого в настоящее.

Бачинин В.А.

 «Точечный» террор «снизу» в России должен был служить предупреждением государству касательно того, что если оно не двинется навстречу запросам нарождающегося гражданского общества, то будет опрокинуто и разрушено

Под терроризмом обычно понимают практику применения политическими радикалами крайних форм насилия против государственных и общественных деятелей или рядовых граждан ради достижения определенных политических целей.

Во времена Великой французской революции понятием террора (от лат. terror — ужас, устрашение) обозначалась практика уничтожения политических противников.

Формы террора

XIX и ХХ века знали две основные разновидности террора — индивидуальный, «точечный» террор «снизу» и государственный, массовый, системный террор «сверху». Первый имел вид восстания против государства наиболее активных представителей нарождающегося гражданского общества, обладавших либо незрелым, либо деформированным нравственным сознанием. В роли инициаторов внесудебных расправ с применением средств «скорострельной юстиции» выступали профессиональные террористы — члены политических партий, нелегальных кружков, тайных обществ, подпольных организаций.

В психологическом пространстве сообществ, осуществляющих «точечный» террор, царили жесткие принципы корпоративной морали. Они предполагали, что для каждого члена организации интересы тайного сообщества всегда выше его собственных интересов. Это позволяло свести назначение каждого отдельного члена организации к роли средства для реализации задуманных планов.

Из идеи террора в ее романтических интерпретациях выросла целая субкультура насилия («революционная» субкультура). Она-то и распахнула врата в мир массового террора, подготовила будущих апологетов системного насилия государства над гражданами.

Государственный, массовый террор «сверху», осуществляемый государством по отношению к гражданам, заявлял о себе в условиях революционных катаклизмов (например, красный террор в России начала XX в.) и в контексте практики системного насилия, осуществляемого тоталитарными режимами. Так, марксизм в его большевистской версии рассматривал террор «революционного» класса, пролетариата, направленный против «классовых врагов», т. е. аристократов, буржуа, помещиков, духовенства, как оправданную форму «революционного насилия», призванного сократить родовые муки появления на свет нового общественного строя.      

Массовый террор предполагает практику противоправного изъятие у граждан их естественных прав на жизнь, здоровье, человеческое достоинство посредством физического и психологического воздействия на отдельных индивидов, группы людей и целые народы.

Известный французский социолог ХХ в. Пьер Бурдье ввел в современный лексикон категорию символического насилия, близкое по смыслу понятию психологического террора. Символическое насилие предполагает такое состояние массового сознания как «незнание». Для властей наиболее предпочтительным является бездумное, некритичное принятие людьми навязываемых им нормативных и ценностных стереотипов. Согласно Бурдье, в ситуации «незнания» и постоянного психологического давления люди быстро привыкают к дефициту свобод и естественных прав.

Психодинамика террористического сознания

Практика применения террора в политической сфере движима несколькими разновидностями субъективных факторов: 1) эмоциональной силой как страстью к насилию; 2) силою волевых механизмов, которые могут быть обозначены как воля к насилию; 3) рациональной силой — идеей права на насилие, «права на кровь», «права на бесчестие» и т. п.; 4) иррациональной силой «нетерпения» как желания быстрейшего достижения искомых политических целей.

Субъекты террористической деятельности находятся во власти особого рода психологической мотивации, которая может быть обозначена как авантюрная. Для многих из них главное — это доказать самим себе собственную избранность, непохожесть на обыкновенных, заурядных людей, страшащихся закона и наказания. По их мнению, большинство людей пугливы, не способны к риску, боятся нового слова и нового шага. С позиций авантюрного сознания максимальная степень возможного риска, сосредоточенная в актах террора, привлекательна тем, что способна разрушить банальность повседневного существования, внести эксцентрическую чрезвычайность в тусклую обыденность и тем самым подарить «смертному сердцу» «неизъяснимые наслаждения». Их захватывает состязание с идущим по его стопам правосудием, они постоянно ощущают, что находятся «у бездны на краю», и эта близость смертельной опасности будоражит кровь и пьянит как вино.

Авантюристический стиль жизни профессионального террориста, частое пребывание в точке экзистенциального экстремума требует незаурядных личных качеств, отваги, способности ставить на карту все, что угодно, включая свободу и жизнь. Этот же стиль предполагает жажду полноты самоосуществления, изобретательность, которая позволяла бы многократно избегать ловушек, готовых в любой момент погубить смельчака в его опасных криминально-политических играх.

Авантюрный психоментальный тип террориста может быть наилучшим образом описан в терминах синергетики, поскольку его деятельность определяется сцеплением многих случайностей. В нем царят каприз и случай, опрокидывающие логические детерминистские построения и смеющиеся над «железной» необходимостью фаталистических умозрительных конструкций. И хотя авантюристический взгляд на мир не равнозначен опровержению причинности, все же авантюрное сознание террориста ограничивает возможности ее господства над человеком за счет того, что из всех видов причинности признает лишь власть целевой причинной обусловленности, позволяющей ему выстраивать собственную логику нетривиальных действий в социально-политическом мире.

Террористическая деятельность способна служить средством самопознания, быть уникальным способом постижения предельных жизненных смыслов, не доступных для понимания иными путями. Авантюрную душу террориста может мучить неодолимый соблазн заглянуть за черту, дозволенную обстоятельствами, нормами, законами, чтобы тем самым прояснить для себя некие значимые смыслы. При этом сам террорист выступает в качестве не субстанции, но функции авантюрной коллизии. Он не завершен как личность и с ним может случиться все, что угодно, и сам он может стать кем угодно, даже художником, как, например, мексиканец Сикейрос.

Привлекательность авантюрной модели социального поведения связана с возможностью удовлетворения потребности в свободе. Авантюристу-террористу пространство свободы представляется неизмеримо шире того, внутри которого пребывают законопослушные граждане. То, что одновременно с расширением этого пространства возрастает и число грозящих опасностей, сообщает авантюрному жизнеощущению особую остроту и притягательность.

Нормативно-ценностное пространство террористического сознания

Каждый субъект авантюрно-террористического сознания вынужден существовать одновременно в двух нормативно-ценностных измерениях: его истинное «я» пребывает в пространстве политико-криминальных реалий, а его «маска» находится внутри легальных политических институтов. Эта раздвоенность создает скрытое поле внутренней напряженности и чем больше субъективное расстояние между истинным «я» и прикрывающей его политической «маской», тем выше степень возникающей таинственности и театральности. Но, в отличие от обычного спектакля, имеющего в самом себе свою художественно-эстетическую самоцель и самоценность, те политические «спектакли», которые разыгрываются субъектами политико-криминального поведения, имеют цели вне себя. Все их лицедейство подчинено логике борьбы за будущую власть. Их большая игра — это борьба против тех, кто представляет и оберегает социальный порядок, защищает нормы морали и права. Эти игры — не спектакли-праздники, а спектакли-мистификации, где силы зла, облаченные в одежды благопристойности, заполняют социальное и духовное пространство вокруг себя тотальной ложью, чтобы в ее клубящемся мареве скрыть свою истинную личину с ее пугающе-уродливыми гримасами.

Виртуально-криминальная реальность готовящихся и осуществляемых террористических актов, внутри которой существует истинное «я» политических лицедеев, имеет следующие основные признаки: а) жесткая отстраненность от других ценностных миров, и в первую очередь от мира высших религиозных, нравственных и естественно-правовых абсолютов; б) острая напряженность противоречий между ней и нормативно-ценностной реальностью истинной культуры; в) ее устойчивость, слабая уязвимость, объясняющиеся тем, что она стремится копировать структуры высших нормативных и ценностных реалий. Подобно тому, как дьявол — пародия Бога, криминальный мир стремится, при всей пародийности и карикатурности его усилий, воспроизводить нормативно-ценностные стереотипы сакрального мира, обретая за счет этого дополнительную жизнестойкость.

 Лидеры политического криминалитета, руководящие террористической деятельностью, способны целеустремленно формировать замкнутое нормативно-ценностное пространство своей корпоративной «морали» с присущими ей жесткими принципами самоорганизации и самосохранения. Они требуют, чтобы отношение членов криминально-политической ассоциации к ее задачам и целям было предельно серьезным и ответственным, и потому, как правило, не допускают ни скепсиса, ни самоиронии, ни критики изнутри. Тот, кто пытается нарушить эти требования корпоративной морали, заслуживает кары. Применяемое насилие, обращенное внутрь политико-криминальной социосферы, выполняет консервативно-охранительную функцию, выступает как форма самозащиты и как средство сплочения этого демонизированного антимира.

Несмотря на явное сходство в структуре и формах деятельности криминально-политических и сугубо уголовных ассоциаций, между теми и другими имеются существенные различия. Так, если для криминальной группы ее конечные цели ограничиваются решением, прежде всего, меркантильно-корыстных задач, то цели политико-террористических ассоциаций выходят далеко за пределы меркантильных интересов и ориентированы на достижение политического господства, при котором все члены ассоциации обретают возможность перейти в статус правящей элиты.

Если ассоциированные уголовники, как правило, не бросают сознательного вызова государству в целом и государственному строю как таковому, а предпочитают иметь дело с отдельными гражданами и локальными группами, то криминально-политическая ассоциация идет на открытый антагонизм с государственной властью или даже всем мировым сообществом цивилизованных государств.

Если криминальная группировка представляет собой эгоистически центрированную «вещь для себя» и не скрывает этого, то политикр-терроистическая ассоциация маскирует свой корпоративный эгоизм «дымовой завесой» лжи о, якобы, волнующих ее высших интересах.

Терроризм в России в XIX — XX вв.

В России во второй половине ХIX в. взаимоотношения полицейского государства и политически незрелого, по-юношески агрессивного младогражданского общества разворачивались в русле логики взаимного ожесточения и эскалации встречного, обоюдного насилия. Столь варварская форма разрешения накопившихся противоречий как политический террор смогла прижиться лишь при отсутствии взаимоуважительного диалога между государством и обществом. Только в таких условиях общество смогло дать своим наиболее радикальным представителям санкции на террор против государства. «Точечный» террор «снизу» должен был служить предупреждением государству касательно того, что если оно не двинется навстречу запросам нарождающегося гражданского общества, то будет опрокинуто и разрушено.

Апологеты терроризма, создавшие собственную субкультуру, обладали своей идеологической платформой, суть которой сводилась к следующим основным положениям: 1) идея необходимости революции, а с нею и необходимости психологической подготовки масс к будущему участию в террористических актах, интерпретируемых как акты этически оправданного, справедливого, правомерного революционно-политического насилия; 2) идея необходимости расшатывания устоев существующей государственности, ослабления власти, деморализации и запугивания правительства; 3) намерение заставить правительство ответить на террористические акты волной репрессий и тем самым спровоцировать массовые недовольства, выступления против властей, способные привести к масштабному социальному взрыву.

Значительную роль в формировании идеологии терроризма сыграли анархическая и марксистская философия, отвергающие правовые пути цивилизованного реформирования общественных отношений и призывающие к противоправным методам радикальной ломки устоев социального порядка, представляющегося им несправедливым.

Непосредственные жертвы террористических актов, как наиболее опасной разновидности политических преступлений, подразделяются на прямых и косвенных. К первым относятся люди, оказавшиеся объектами вооруженных нападений, спланированных разрушений — взрывов, поджогов, массовых химических отравлений и т. п. Косвенными жертвами выступают адресаты, представляющие властные структуры государства и являющиеся объектами психологического террора, давления, запугивания. По замыслу террористов они должны в результате регулярно осуществляемых террористических актов совершить действия, которые отвечали бы интересам преступников и которые при иных обстоятельствах никогда бы не были совершены.

Мотивация террористической деятельности разворачивалась в двух основных направлениях. Первое — это возвышенная, романтически-героическая, жертвенная мотивация, движимая любовью к народу, ориентированная на завоевание свободы и на облегчение страданий всех униженных и оскорбленных. Второе направление — это мотивация низменная, имморальная, авантюрно-прагматическая, ориентирующаяся на завоевание власти и достижение безраздельного политического господства над максимально большим числом людей.

Младогражданскому обществу, от лица которого действовали политические террористы, навязывалась жажда разрушений, хаоса, чтобы на пепелище старого порядка воздвигнуть новый социальный порядок. Идеологи-радикалы стремились внушить массам идею дозволенности, оправданности, правомерности политического насилия. При этом теоретики и защитники терроризма, отрицая убийства с признаками уголовных преступлений и положительно оценивая убийства, мотивированные посредством политических целей, обнаружили, что на практике крайне редко удается соблюсти подобное разграничение: политическое и криминальное начало оказывались тесно переплетены. Подобная сдвоенность терроризма и уголовщины обнаружилась в деятельности целого ряда тайных обществ.

Ответственность за развернувшийся в России политический террор несли несколько социальных субъектов. Во-первых, это авторитарно-полицейское государство, которое своей отнюдь не толерантной политикой препятствовало нормальному развитию нарождающегося гражданского общества, не спешило предоставить ему необходимые условия для цивилизованного становления. Во-вторых, это само молодое, становящееся гражданское общество, которое, хотя и было чрезвычайно юным, но тем не менее обладало самосознанием благодаря существованию либеральной интеллигенции, и потому несло прямую ответственность за действия террористов. В-третьих, это такие институты младогражданского общества, как российская публицистика и беллетристика конца XIX — начала ХХ в., которые наиболее активно способствовали романтизации, идеализации, популяризации политического террора.

Вместе с террором возникла своеобразная социальная мифология, посредством которой массовое сознание фиксировало свое отношение к этому социальному феномену. В этой мифологии совмещались такие оценки деятельности террористических организаций «Народная расправа», «Народная Воля» и др., которые противоречили друг другу. Так, например, когда состоялся открытый процесса над лидером «Народной расправы» С. Г. Нечаевым, то далеко не всем хватило мудрости и нравственного чутья, чтобы дать аутентичную оценку начинавшему набирать силу террористическому движению. Представители либеральной интеллигенции, переставшие пользоваться религиозно-нравственными критериями при оценках политических событий, оказались пленниками активно циркулирующих в младогражданском общесстве оценочных стереотипов. Вместо того, чтобы идти впереди массового сознания и направлять его духовное движение по пути восхождения на все новые, более высокие ступени морально-политической зрелости, основная масса литераторов, публицистов оказалась в нравственном арьегарде, воспевая «подвиги» террористов, именуя их «борцами за народное дело», «героями-мучениками» и т. п.

Исследователи давно обратили внимание на характерную и труднообъяснимую связь между сословием священнослужителей и генерациями русских политических радикалов. Российская действительность обнаружила парадоксальную способность клерикального миросозерцания трансформироваться в самые радикальные ментальные формы светского характера. В XIX в. многие выходцы из духовного сословия становились не только учеными-естествоиспытателями и литераторами-антиклерикалами, но и политическими нигилистами и даже террористами. «До сих пор, — пишет современный автор, — загадочным для исследователей представляется тот факт, что утечка мозгов в значительной мере направлялась в среду радикальной интеллигенции. Своего пика приток поповичей в революционную среду достиг в 1870-е гг.: 22% народников 1870-х гг. были выходцами из духовенства, в то время как доля духовенства во всем населении страны в 1870 г. составляла 0,9%. Но и впоследствии вклад духовенства в революционное движение был значителен: в руководстве эсеров «поповичи» составляли 9,4%, большевиков — 3,7%; кадетов — 1,6%». (Миронов Б. Н. Социальная история России периода империи (XVIII — начало ХХ в.): В 2 т. Т. 1. СПб., 2003. С. 107).

 Последние три цифры демонстрируют характерную логику: чем радикальнее политическая позиция партии, тем больше в ней было выходцев из духовного сословия. Б. Н. Миронов не дает объяснения этой динамике. Но она столь примечательна, что невольно заставляет задуматься об ее причинах. Почему богоборческие идеи радикального мироотрицания представлялись сыновьям духовных лиц предпочтительнее идей цивилизованного реформирования? Не сказывалась ли во всем этом привитая им с детства предрасположенность к эсхатологическому мировосприятию. Не оно ли, причудливо трансформировавшееся, предрасполагало экс-клерикальное сознание к решительному разрыву со всеми наличными формами земного миропорядка? Все эти вопросы требуют углубленного исследования особенностей российского типа православной ментальности.

Людям с нормальной, не патологизированной психикой невозможно вершить страшные, кровавые дела террора без сознания собственной правоты, притом не частичной, не половинчатой, а абсолютной. Идеология террора хотели бы построить подобную апологетику на религиозной основе. Но христианство не располагает такими аргументами. Поэтому они прибегли к лукавству и коварству. Зло, стремившееся спрятаться за маской добра, обратилось к квазирелигиозной терминологии. Так, руководитель «Народной расправы» С.Г. Нечаев, будучи сыном священника и преподававший в ранней молодости Закон Божий, не случайно назвал кодекс своей организации «катехизисом», а всему изложению придал катехизический тон, полагая, что подобная поделка сможет в гораздо большей степени рассчитывать на успешный агитационно-пропагандистский эффект, чем какая-либо иная форма изложения того же самого содержания. Однако, истинное содержание этого кощунственного «Катехизиса революционера» невозможно было ничем замаскировать. Его антихристианская, демоническая суть проступает в каждой строке. Приведем некоторые из его положений.

В этом сочинении говорится о том, что член организации «в глубине своего существа, не на словах только, а на деле разорвал всякую связь с гражданским порядком и со всем образованным миром, со всеми законами, приличиями, общепринятыми условиями и нравственностью этого мира. Он для него — враг беспощадный и если б он продолжал жить в нем, то для того только, чтобы его вернее разрушить».

Основные тезисы «Катехизиса» сформулированы с цинической откровенностью:

1)  «наше дело — страшное, полное, повсеместное разрушение… Денно и нощно должна быть у него [т. е. члена организации. — Б. В.] одна мысль, одна цель — беспощадное разрушение. Стремясь хладнокровно и неутомимо к этой цели, он должен быть готов и сам погибнуть и погубить своими руками все, что мешает ее достижению»;

2)  член организации «знает только одну науку, науку разрушения. Для этого и только для этого он изучает теперь механику, физику, химию, пожалуй медицину. Для этого изучает денно и нощно живую науку людей, характеров, положений и всех условий настоящего общественного строя, во всех возможных слоях. Цель же одна — наискорейшее разрушение поганого строя»;

3)   «соединимся с диким разбойничьи миром, этим истинным и единственным революционером в России»;

4)  «для возбуждения энергии необходимо объяснять сущность дела в превратном виде»;

5)  «у каждого товарища должно быть под рукою несколько революционеров второго и третьего разрядов, то есть не совсем посвященных. На них он должен смотреть как на часть общего революционного капитала, отданного в его распоряжение»;

6)  «революционер — человек обреченный, беспощаден для государства и вообще для всего сословно-образованного общества; он и от них не должен ждать для себя никакой пощады. Между ними и им существует тайная или явная, но непрерывная и непримиримая война на жизнь и на смерть. Он должен приучить себя выдерживать пытки»;

7)  «все это поганое общество должно быть раздроблено на несколько категорий: 1-я категория неотлагаемо осужденных на смерть. Да будет составлен товариществом список таких осужденных по порядку их относительной зловредности для успеха революционного дела, так чтобы предыдущие нумера убирались прежде последующих… При составлении таких списков и для установления выше реченного порядка, должно руководствоваться отнюдь не личным злодейством человека, ни даже ненавистью, возбуждаемой им в товариществе или в народе. Это злодейство и эта ненависть могут быть даже отчасти полезны, способствуя возбуждению народного бунта. Должно руководствоваться мерой пользы, которая должна произойти от его смерти для революционного дела. Итак, прежде всего должны быть уничтожены люди, особенно вредные для революционной организации, а также внезапная и насильственная смерть которых может навести наибольший страх на правительство и, лишив его умных и энергичных деятелей, потрясти его силу»;

8)  «вторая категория должна состоять из таких людей, которым даруют только временно жизнь, чтобы они рядом зверских поступков довели народ до неотвратимого бунта»;

 9)  «к третьей категории принадлежит множество высокопоставленных скотов или личностей, не отличающихся ни особенным умом, ни энергией, связями, влиянием, силой. Надо их эксплуатировать всевозможными манерами, путями; опутать их, сбить с толку и, овладев, по возможности, их грязными тайнами, сделать их своими рабами»;

10)  «четвертая категория состоит из государственных честолюбцев и либералов с разными оттенками. С ними можно конспирировать по их программам, делая вид, что слепо следуешь за ними, а между тем прибирать их в руки, овладеть всеми их тайнами, скомпрометировать их донельзя … и их руками мутить государство»;

11)  «пятая категория — доктринеры, конспираторы, революционеры, все праздно глаголющие в кружках и на бумаге. Их надо беспрестанно толкать и тянуть вперед, в практичные головоломные заявления, результатом которых будет бесследная гибель большинства и настоящая революционная выработка немногих»;

12)  «шестая и важная категория — женщины, которых должно разделить на три главных разряда: одни — пустые, обессмысленные, бездушные, которыми можно пользоваться как третьей и четвертой категориями мужчин; другая — горячие, преданные, способные, но не наши, потому что не доработались еще до настоящего бесстрастного и фактического революционного понимания; их должно употреблять как мужчин пятой категории; наконец, женщины совсем наши, т.е. вполне посвященные и принявшие всецело нашу программу. Мы должны смотреть на них как на драгоценнейшие сокровища наши, без помощи которых нам обойтись невозможно»;

13)   «он не революционер, если ему чего-нибудь жаль в этом мире… Всё и все должны быть ему равно ненавистны. Тем хуже для него, если у него есть в нем родственные, дружеские и любовные отношения; он не революционер, если они могут остановить его руки».

«Катехизис революционера», который вполне мог бы называться «Кодексом террориста», имел вид развернутого программного документа, обосновывающего стратегические и тактические принципы физического и психологического террора, который Нечаев собирался развернуть по всей России. Если бы его деятельности сопутствовал успех, то глава «Народной расправы» превратился бы в демона тотального разрушения, чего он желал и к чему стремился.

Государство, слабо представлявшее, в каком состоянии пребывает российское младогражданское общество, мало интересовавшееся его действительной жизнью, просчиталось, когда предало гласности все перипетии процесса над Нечаевым. Вместо того, чтобы убедиться в общем осуждении политических авантюристов, оно стало свидетелем небывалого всплеска их популярности. Общедоступность текстов, информирующих общественность о процессах над преступниками, привела к тому, что те становились героями дня, предметом сочувствующего внимания и даже образцами для подражания. На глазах правительства творился миф о них как страдальцах, героях, тираноборцах. В глазах младогражданского общества политический преступник представал выразителем его интересов, его защитником, готовым положить свою жизнь на алтарь борьбы за его светлое будущее.

Идеологема террора, все прочнее утверждавшаяся в массовом сознании как нечто необходимое, приняла вид устрашающего симулякра, коварной фальшивки, подменившей идею цивилизованного реформаторства. Незрелое младогражданское общество оказалось в плену этого симулякра, зов которого, подобный зову сирен, увлекал в гибельную пучину социального хаоса.

Трагедия заключалась в том, что тех, кто сочувствовал террористам, было чрезвычайно много. Это была масштабная социальная среда, мнение которой было важной составляющей общественного мнения. В. Фигнер писала о том, что ее соратники, причастные к политическому террору, «имели сообщников не только по губернским городам, но и по провинциальным закоулкам, (и все эти сообщники имели друзей и близких) и были окружены целым слоем так называемых сочувствующих, за которыми обыкновенно следуют еще люди, любящие просто полиберальничать, то и выходило, в конце концов, что мы встречали повсюду одобрение и нигде не находят нравственного отпора и противодействия».

Организация «Народная Воля» имела в своем составе около пятисот человек и несколько тысяч помощников. Входящие в ее состав тайные кружки имелись в пятидесяти городах России. Их членами были большей частью представители интеллигенции и студенческой молодежи.

Оценочная деятельность массового сознания усложнялась в значительной степени из-за того, что каждый акт политического террора оказывался помещен в двойную систему ценностных координат — юридическую и этическую. В результате то, что с позиций законности было преступлением, заслуживающим соответствующего уголовного наказания, оказывалось с позиций нравственности на противоположном полюсе оценочной шкалы и рассматривалось как высоко нравственное деяние или даже подвиг. Подобная двойственность оценочных стандартов была, с одной стороны, порождением полярных позиций государства и нарождающегося гражданского общества, а с другой — свидетельством крайне низкой политико-правовой культуры граждан Российской империи. Даже носители наиболее зрелых форм гражданского сознания выказывали двойственное отношение к актам политического террора. Характерным примером этой двойственности может служить один из эпизодов биографии Ф. М. Достоевского.

А. С. Суворин описал в своем дневнике сцену, датированную февралем 1880 г., участниками которой были он и автор «антитеррористического» романа «Бесы», который когда-то, еще в 1866 г. пережил глубокое потрясение при известии о покушении Д. Каракозова на Александра II. «Заговорив, — писал Суворин, — о политических преступлениях вообще и о взрыве в Зимнем дворце в особенности, Достоевский как бы сочувствовал этим преступлениям или, вернее, не знал хорошенько, как к ним относиться. «Представьте, — говорил Достоевский, — что мы стоим у окна магазина Дациара, смотрим картины и слышим разговор двух лиц; один сообщает другому, что он завел машину и Зимний дворец сейчас будет взорван. Как бы мы с вами поступили? Пошли бы мы в Зимний дворец предупредить о взрыве или обратились бы в полицию, к городовому, чтобы арестовать этих людей? Вы пошли бы? — «Нет, не пошел бы»… «И я бы не пошел. Почему? Ведь это ужас. Это преступление». Причины, заставляющие предупредить преступление, рассуждал Достоевский, основательны; причины, не позволяющие предупредить его, ничтожны; «просто боязнь прослыть доносчиком»; «у нас все ненормально». Таким образом, Достоевский, бывший в это время уже автором не только «Бесов», но и «Братьев Карамазовых», человек, верующий в незыблемость абсолютных нравственных принципов христианства, не мог почувствовать себя независимым от господствующих в массовом сознании умонастроений терпимо-поощрительного отношения к террористам.

Псевдо-христианизация террора

Российское общественное сознание далеко не сразу обрело способность воспринимать деятельность боевиков как террор. Это понятие поначалу пребывало как бы за пределами его внимания. Был известен массовый террор во французской версии якобинского характера. Но «точечный», выборочный политический террор был в новинку и потому оценочные суждения касательно его сути были крайне сумбурны. И здесь массовое сознание прибегло к помощи такой традиционной культурной сферы, как христианская религия. На ее основе стала формироваться новая разновидность политической мифологии. В ее контексте романтизированный образ террориста как самоотверженного тираноборца стал обретать черты христианского мученика. Мифологема самоотверженной жертвенности, прилагаемая к нему, привела к возникновению невероятного этического окюморона — фигуры нравственно безупречного убийцы. Говоря словами того же Достоевского, звание «друга человечества» оказалось присвоено «людоеду человечества». Преступник, убийца превращался в «ангела отмщения», страдальца, жертву, добровольно отдающую себя на заклание.

Вся система универсальных христианских ценностей неожиданно для всех развернулась в массовом сознании и в искаженном виде оказалась приложена к социальным реалиям, которые находились в бесконечной отдаленности от образцов истинной христианской жертвенности. Несмотря на свою изначальную фальшивость, этот симулякр сумел придать террористической деятельности не заслуженный ею этический ореол, а террористическому сознанию политических преступников — дополнительную мотивировку их ориентаций.

По свидетельству современников, многим русским террористам были не чужды евангельские аллюзии. Подвиг Христа, история Его самопожертвования и страданий, прилагаемые к их собственным обстоятельствам, придавали возвышенную обоснованность и благородную оправданность их радикальным шагам, связанным с организацией и осуществлением политических убийств. На этом социально-психологическом фоне становятся объяснимы такие, казалось бы, невероятные факты, как, например, молебны в русских деревнях о здравии социал-революционерки Марии Спиридоновой как рабы божьей, а также наличие в крестьянских избах ее портретов, которые располагались на том месте в киоте над лампадой, где обычно находились иконы.

Примечательной особенностью рубежа XIX — XX вв. явилось неожиданное внимание общественности к личностям матерей террористов. «Оказалось, — пишет современный исследователь М. Могильнер, — у Героя есть мать — не отец, не жена, не дети, только мать. Матери героев благословляли их выбор и призывали общество к тому же. Голоса матерей звучали в унисон с литературными голосами героических сыновей и дочерей, их взаимоотношения мифологизировались. У этих взаимоотношений не было истории, матери возникали в последней, экзистенциальной точке жизни детей-героев, — перед казнью или другим, менее суровым судебным приговором. Появление Матери — образа, воплощающего преемственность, способность давать жизнь, — было попыткой интеграции в общество через традицию. Мать революционера, подобно Богоматери, благословляла жертву (смерть) своего ребенка…»

Этот социальный феномен причудливо воспроизводил древний религиозный иконописный канон Богоматери Одигитрии.

В православной иконографии были распространены три типа изображений Богоматери с младенцем Христом. Первый — это «Богоматерь Знамение», где младенец изображается в центре, заслоняя собой торс матери. При этом руки матери свободны и воздеты вверх, а ладони обращенв к зрителю.

Второй тип — «Богоматерь Умиление», где мать прижимает к себе младенца, сидящего у нее на руках. Их головы соприкасаются, а на ее лице — печать любви и жалости. Она, зная о грядущей гибели Сына, глубоко переживает и не спешит отдавать его жестокому миру. Материнские чувства в ней столь сильны, что заставляют крепко прижимать к себе ребенка.

В третьем иконографическом типе, носящем название «Богоматерь Одигитрия» господствуют уже другие материнские чувства. Здесь мать, зная о будущей трагической гибели Иисуса, исполнена твердой решимости исполнить замысел Творца и отдать Сына ради спасения человечества. Изобразительное решение здесь особое: мать держит младенца на руках в некотором отдалении от себя. Их фигуры и головы не соприкасаются, между ними открывается свободное пространство. Лицо Марии сурово, скорбно, торжественно.

Именно этот третий тип иконописного канона воспроизводился массовым сознанием при осмыслении отношений сына-террориста и его матери. Глубинный нравственно-психологический потенциал этого архетипа был чрезвычайно велик и сразу же возносил обе социальные фигуры, сына и мать, на небывалую этическую высоту, куда подняться обычными способами было практически невозможно. Личность террориста и все социальные действия, связанные с террором, возводились массовым сознанием в особое нормативно-ценностное пространство, где утрачивали обычные человеческие недостатки и превращались в идеальные образы и высокие образцы для подражания. Возникала нормативная модель с высокой степенью идеализации, имеющая значительный внушающий потенциал и потому способная изменять сознание и поведение людей, в первую очередь молодых, и вовлекать их в новую для них сферу смыслов, ценностей и норм, где террор с его насилием, убийствами, кровью представал окрашенным в сугубо положительные нравственные тона.

Все это делало личность и судьбу террориста не отталкивающей, а привлекательной в глазах юношески-романтического сознания российской молодежи — студентов и даже гимназистов. И действительно, учащиеся старших классов, особо податливые, в силу возрастных особенностей, внешним воздействиям, вбирали в себя эту романтику террора. Свидетельством этого стали периодически появляющиеся в российской печати конца XIX в. сообщения о случаях, когда гимназисты угрожали учителям, директорам гимназий убийством как возмездием за их излишнюю, как им казалось, строгость.

Таким образом, идея жертвенности с ее глубокими христианскими корнями стала предметом чудовищной аберрации политического зрения масс. Романтическая, квазихристианская мифология террора предстала порождением незрелого политико-правового сознания, не прошедшего через необходимую юридическую выучку, но весьма торопящегося вступить на путь социально-политического активизма, понимаемого им как путь политических деструкций.

Противоречивая позиция Л. Н. Толстого

Эту атмосферу хорошо передает рассказ Л. Н. Толстой «Божеское и человеческое» (1904). В ней описываются события 1870-х гг., т. е. поворотный момент в социальной истории Российского государства, когда резко активизировались радикально настроенные политические силы. Совершаемые ими террористические акты всколыхнули тогда всю Россию.

Имя главного героя рассказа, молодого революционера Анатолия Светлогуба перекликается с фамилией народника Дмитрия Лизогуба (1849 — 1879). Будучи одним из лидеров организации «Земля и воля», Лизогуб, по свидетельствам знавших его людей, сочетал в себе преданность революционной идее с необычной душевной чистотой. Этим свойством прототипа Толстой наделил героя своего повествования.

 Рассказ начинается со сцены, в которой генерал-губернатор Южного края подписывает приговор о смертной казни через повешение кандидату Новороссийского университета Анатолию Светлогубу. Найденный у юноши динамит дал основание для его обвинения в участии в заговоре, имеющем целью низвержение существующего правительства.

Заключенный в одиночную камеру, Светлогуб за два месяца многое пережил и передумал. Ему вспоминалось, как он вошел в круг революционеров-террористов, как его девизом стали слова «Победа или мученичество, а если и мученичество, то мученичество это та же победа, но только в будущем».

Светлогуб и его товарищи испытывали глубокое возмущение притеснениями правительства, которые им представлялись бессмысленными и оскорбительными. Внутри у каждого из них жило острое чувство раздражения. Разжигаемое, подхлестываемое неправовыми действиями властей, оно подталкивало их к прямой борьбе с правительством.

Толстой не романтизировал политический террор. Его позиция имела своеобразную направленность, которую нельзя назвать ни христианской, ни антихристианской. Его герой, Светлогуб, переживает неожиданную для него самого внутреннюю метаморфозу. На втором месяце заключения ему в камеру передают Евангелие. Попытавшись его читать, он увидел, что это какая-то «запутанная, ни на что не нужная бессмыслица». Однако, тюремная скука располагала к дальнейшему чтению. «И чем дальше он читал, тем все больше приходил к мысли, что в этой книге сказано что-то особенно важное. И важное, и простое, и трогательное, такое, чего он никогда не слыхал прежде, но что как будто было давно знакомо ему». Когда он наткнулся на призыв Христа отвергнуть себя, взять свой крест и следовать за Ним и потерять свою душу ради Него, то внутри него все перевернулось. «Да, да, это самое ! — вдруг вскрикнул он со слезами на глазах. — Это самое я и хотел делать. Да, хотел этого самого: именно, отдать душу свою; не сберечь, а отдать. В этом радость, в этом жизнь. «Многое я делал для людей, для славы людской, — думал он, — не славы толпы, а славы доброго мнения тех, кого я уважал и любил: Наташи, Дмитрия Шеломова, — и тогда были сомнения, было тревожно. Хорошо мне было только тогда, когда я делал только потому, что этого требовала душа, когда хотел отдать себя, всего отдать… С этого дня Светлогуб большую часть времени стал проводить за чтением и обдумыванием того, что было сказано в этой книге. Чтение это взывало в нем не только умиленное состояние, которое выносило его из тех условий, в которых он находился, но и такую работу мысли, которой он прежде никогда не сознавал в себе. Он думал о том, почему люди, все люди не живут так, как сказано в этой книге. «Ведь жить так хорошо не одному, а всем. Только живи так — и не будет горя, нужды, будет одно блаженство. Только бы кончилось это, только бы быть мне опять на свободе, — думал он иногда, — выпустят же они меня когда-нибудь или сошлют в каторгу. Все равно, везде можно жить так. И буду жить так. Это можно и надо жить так; не жить так — безумие».

В процессе чтения Евангелия изменяется не только строй мыслей Светлогуба, но и его лексика. Когда он узнает о предстоящей казни и пишет последнее письмо матери, в его тексте уже присутствуют евангельские обороты. Он просит мать не винить тех, с кем он «работал» и тех, кто его казнит, ибо «они не знают, что творят». Он старается уверить мать, что любить своих врагов — это великое счастье и что он любит тех, кто стал причиной его несчастий.

В канун казни он несколько раз задавал себе вопрос, не снится ли ему все то, что сейчас с ним происходит, и тщетно старался проснуться. Эта мысль навела его на другую — о возможности того, что вся жизнь в этом мире может быть сном, пробуждением от которого явится смерть. Сознавая неизбежность осуществления смертного приговора, Светлогуб вспомнил слова из Евангелия: «Истинно, истинно говорю вам, если пшеничное зерно, падши на землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода» (Иоан. 12, 24). И он подумал: «Вот и я упадаю в землю. Да, истинно, истинно».

В рассказе Толстого происходит то странное соединение несоединимого, о котором говорилось выше: идеология политического терроризма и заветы Христа образуют в душе Светлогуба нечто единое и целостное. Как это оказалось возможно? На каком основании совершается немыслимое сближение полярностей? Чтобы понять природу этого противоестественного симбиоза, необходимо, как уже подчеркивалось ранее, учитывать ту духовную атмосферу, в которой жила Россия последней трети XIX столетия, ту стихию мифологизированных представлений о терроре и террористах, которая царила в младенчески незрелом гражданском обществе. Если даже такие мыслители, как Л. Н. Толстой, путались в сплетениях тех противоречий, которыми была перенасыщена российская действительность, то что говорить о миллионах простых обывателей.

 В повести «Божеское и человеческое» присутствуют все признаки квазихристианской мифологии террора. Толстой как бы включается в уже существующий процесс политического мифотворчества и вносит в него свою лепту. Светлогуб изображается им как невинный страдалец. С одной стороны юноша действительно не совершил еще ни одного политического убийства. Но то, как он без колебаний принял от товарища динамит, свидетельствует, что он так же без колебаний, по первому же призыву соратников пошел бы на самую опасную авантюру. Нет сомнений, что любой приказ организации он бы выполнил. Однако, чреватый преступлениями путь, по которому он шел, внезапно обрывается в результате неожиданного обыска, когда взрывоопасный потенциал личности Светлогуба еще не успел реализоваться.

Толстой, движущийся в русле все того же квазихристианского мифотворчества, вводит в повествование образ матери и трогательные сцены ее воспоминаний, которые заставляют читателя проникнуться жалостью и к ней, и к ее сыну: «Потом вспомнила она восьмилетнего мальчика в бархатной курточке с голыми ножками и длинными вьющимися колечками белокурых волос. «И его, его, этого самого мальчика… сделают с ним это!»

В этом же ключе выстроено содержание предсмертного письма Светлогуба к матери: «Милая, голубушка мама! — писал он, и опять глаза его затуманились слезами, и ему надо было вытирать их рукавом халата, чтобы видеть то, что он пишет. — Как я не знал себя, не знал всю силу той любви к тебе и благодарности, которая всегда жила в моем сердце! Теперь я знаю и чувствую…»

Явный тон мифологизирующей идеализации присутствует в описании того, как воспринимает террориста старик-раскольник, сидящий в той же тюрьме, что и Светлогуб: «В утро казни Светлогуба он услышал барабаны и, влезши на окно, увидал через решетку, как подвезли колесницу и как вышел из тюрьмы юноша с светлыми очами и вьющимися кудрями и, улыбаясь, взошел в колесницу. В небольшой белой руке юноши была книга. Юноша прижимал к сердцу книгу, — раскольник узнал, что это было Евангелие, — и, кивая в окна заключенным, улыбаясь, переглянулся с ним. Лошади тронулись, и колесница с сидевшим в ней светлым, как ангел, юношей, окруженная стражниками, громыхая по камням, выехала за ворота. Раскольник слез с окна, сел на свою койку и задумался. «Этот познал истину, — думал он, — Антихристовы слуги затем и задавят его веревкой, чтоб не открыл никому».

 В чем состояла истина, которую познал Светлогуб, никому не дано было узнать. Ни простолюдинам, ни людям образованным, ни генерал-губернатору, ни даже его матери она осталась неведома. В их сознании продолжало колебаться лишь некое марево, какая-то туманность с неясными очертаниями, способная в глазах каждого приобретать свои очертания. Даже сам автор оказался не в состоянии прояснить суть этой истины, поскольку пребывал внутри общего потока массового мифотворчества. Толстой лишь роняет несколько замечаний, наносит скупые штрихи, которые не способны хоть чем-то помочь читателю. Более того, он еще более усложняет проблему понимания, делая это как будто намеренно. Так, описывая сцену на эшафоте, он говорит о том, что Светлогуб отказался целовать серебряный крест, который попытался поднести к его лицу священник. Далее следует авторская ремарка: «Светлогуб не верил в Бога и даже часто смеялся над людьми, верящими в Бога. Он и теперь не верил в Бога…» То есть это означает, что чтение Евангелия в камере не принесло должного эффекта и Светлогуб не уверовал в Отца и Сына, и Святого Духа. Его душа и дух так и остались пребывать за пределами христианской веры. Однако, Толстой не останавливается на констатации этого обстоятельства. Он тут же утверждает, что Светлогуб все-таки стал во что-то верить. Когда он проговорил слова «Господи, помоги, помилуй меня!», он воображал Кого-то бесконечного и «не мог не только словами выразить, но мыслью обнять Его. Но то, что он разумел теперь под Тем, к Кому обращался, — он знал это, — было нечто самое реальное из всего того, что он знал. Знал и то, что обращение это было нужно и важно. Знал потому, что обращение это тотчас успокоило, укрепило его». Таким образом, бог, к которому взывал Светлогуб, не был Богом христиан. Это был, скорее всего, бог самого Толстого, который тоже не имел веры ни в Сына Божьего, ни в Святую Троицу.

Внешне весь рассказ пронизан не просто авторской симпатией к Светлогубу, но подчинен пафосу идеализации революционера-террориста. И в этом Толстой ни на шаг не опережает политически незрелое и в значительной степени уже дехристианизированное массовое сознание, готовящееся перейти в фазу большевизации.

Священник Иоанн Восторгов так охарактеризовал эту позицию Толстого: «Он «не может молчать» при виде казни преступников-революционеров и укоряет правителей за то, что они не следуют учению его, Толстого, хотя они открыто не признают его учителем; но он молчит, когда революционеры и убийцы — все, почитающие его своим учителем, казнят самовольно сотни и тысячи невинных людей и заливают кровью лицо земли Русской» (Иоанн Восторгов, протоиерей. Знамения времени // Духовная трагедия Льва Толстого. М. — Подворье Свято-Троицкой Сергиевой Лавры: Издательство «Отчий дом», 1995. С. 149).

Подобные аберрации политического, морально-правового воззрения оказались возможны в условиях разрушения традиционной нормативно-ценностной системы, через которое проходило общественное сознание пореформенной России, жаждущей социально-политических перемен, нуждающейся в гражданском обществе и правовом государстве, но не располагающей для этого необходимым нравственно-правовым потенциалом. Русских политических террористов можно рассматривать как фигуры, выставленные незрелым младогражданским обществом. Они оказались его «типичными представителями». И по их правовой и политической культуре можно судить об уровне политико-правовой культуры всего российского общества рубежа XIX — XX вв.

Post scriptum.

Христианский проект спасения России XXI века от исламского терроризма

Тема терроризма, постепенно сошедшая на нет в советский период российской истории, внезапно заявила о себе на рубеже тысячелетий. Волна террора двинулась оттуда, откуда ее не ждали. Бумеранг, сделанный в России и брошенный ею неведомо куда, вдруг заявил о себе. Угрожающий и все более приближающийся шум его полета поверг в трепет миллионы российских обывателей. Современный ислам в лице взбунтовавшегося Кавказа бросил России вызов. И гигантская страна с огромной армией обнаружила, что у нее нет эффективных средств борьбы с террористами-смертниками. Движимые религиозно-политическими мотивами, эти пассионарии оказались практически неустрашимы.

В настоящее время их проникновение в любую точку России представляет собой лишь вопрос социальной техники, которая у них способна достигать высочайшей степени изощренности. Количественный военный перевес и даже максимально возможная насыщенность российских пространств всевозможными защитными системами не способны полностью предотвратить угрозу террористических актов. Военно-политическое противоборство обречено зайти в тупик неуклонно нарастающей эскалации насилия и максимального взаимного ожесточения.

 Единственно возможный выход — радикальная смена акцентов в логике взаимодействия двух сторон. Это означает, что необходим переход с уровня военно-политической мотивации на уровень мотивации религиозно-правовой. И это касается в первую очередь российской стороны, как давнего зачинателя разгоревшегося конфликта. От нее требуется следующее:

1) вспомнить, что большая часть народов Кавказа были присоединены к Российской империи не правовым, насильственным путем, в результате военных действий и массовых кровопролитий;

2) признать, что народы Кавказа имеют все основания, чтобы быть непримиримо жесткими по отношению Российскому государству;

3) признать что геополитические амбиции российского имперского сознания — тяжкое и неблагодарное наследие самодержавного византизма и советского коммунизма, от которого необходимо освободиться для блага прежде всего самой России;

4) признать, что Бог не посылает Своих благословений русской земле по причине виновности Российского государства перед народами Кавказа;

5) покаяться, подобно тому, как папа римский покаялся, признав вину церкви в организации крестовых походов; принести покаяние на уровне высшей иерархии Русской Православной Церкви и правительства России за небогоугодные, неправовые действия, творимые государством на протяжении последних полутора столетий по отношению к народам Кавказа;

6) сочетать религиозное покаяние с политико-правовыми действиями по созданию необходимых международно-правовых механизмов цивилизованного выхода из состава России всех тех кавказских национально-государственных образований, которые к этому стремятся; при этом обеспечить соблюдение прав живущего на их территориях русскоязычного населения, предоставить всем желающим возможность беспрепятственного переселения в Россию;

7) отказаться от экономической аргументации, оправдывающей борьбу с сепаратизмом, памятуя о бескрайних просторах российских земель и об их огромных природных богатствах, нуждающихся в рачительном хозяйственном подходе, а пока пребывающих втуне из-за того, что огромные материальные и человеческие ресурсы исчезают в «черных дырах» агрессивного демонизма.

Не следует думать, что в предлагаемых акциях есть нечто экстраординарное. История новейшего времени знает подобные прецеденты, хотя и не имеющие особой конфессиональной окрашенности, но, однако, сходные по сути. Такова, например, масштабная историческая коллизия с отходом мусульманского Алжира от колонизировавшей его христианской Франции. В середине ХХ в. политические отношения между метрополией и колонией накалились до предела. Алжир, в котором к тому времени проживало более миллиона французов, требовал независимости, но Франция хотела, чтобы все оставалось по-старому. Политики и военные, мыслившие привычными имперскими категориями, готовы были расправляться с «сепаратистами» с помощью самых суровых мер, включая «зачистки» и концентрационные лагеря, и уже приступили к их использованию. Но тут президентом становится генерал де Голль, который проявляет невиданную для ХХ века политическую мудрость. Он волевым политическим жестом отдает Алжир алжирцам и заставляет Францию распрощаться с имперскими амбициями. Последующие десятилетия подтвердили, что в результате в выигрыше оказались обе стороны — и Алжир, и Франция.

Не вызывает сомнения, что аналогичная политическая стратегия России по отношению к мусульманским народам Кавказа, проводимая честно и с искренними намерениями и христианской мотивацией, способна будет загладить многие из тех «общественных грехов», которые сегодня столь серьезно отягощают жизнь россиян. Очевидно и то, что она вызовет понимание среди мусульманских народов как Кавказа, так и всего мира.

Следует помнить, что иных средств погасить застарелую ожесточенность многократно обижаемых и оскорбляемых народов у России нет. Только искреннее признание своей вины перед Богом и народами Кавказа позволит Российскому государству спасти своих граждан от участи потенциальных жертв террористических актов, от их унизительного существования в тисках удушающего страха перед угрозой гибели в любой момент в любом месте.

Когда духовное пространство, в котором пребывает Россия, очистится от растлевающего воздействия застарелых, укорененных «общественных грехов» имперского государства, Бог услышит молитвы россиян и пошлет Свои благословения на русскую землю.

Этот проект религиозно-правового освобождения России от ига грехов и страхов перед террором является беспроигрышным в глазах христиан. Однако, если принять во внимание глубокую секуляризованность российского массового сознания, исключительно позитивистские ориентации российских политиков и юристов, а также общую духовную деградированность всей системы российской государственности, то его реализация в обозримом будущем представляется практически невозможной. Политики, которым несколько отобранных у Японии скал в Тихом океане дороже добрососедских отношений с страной восходящего солнца, вряд ли способны мыслить и действовать как де Голль. Понимая это, остается ждать, возможно, сорок лет, пока не исчезнут с лица земли все те, кто родился в рабстве имперских политических грехов России. Но при этом следует помнить, что Бог не станет посылать России Своих благословений в этом протяженном промедлении. Он попустит еще множество страшных испытаний, преподнесет еще немало горьких уроков нерадивым грешникам, не спешащим каяться и меняться…

Источник: «Христианская мысль: социология, политическая теология, культурология». Том III, Санкт-Петербург, 2004 г.

_____________

ПОЛИТИЧЕСКИЕ И ГЕОПОЛИТИЧЕСКИЕ АСПЕКТЫ В КОНТЕКСТЕ КОНФЛИКТОЛОГИИ

Конфликтология и конфликты